2025 — Подборка статей из русских исторических журналов и книг

Кадр из фильма "Александр Суворов"В Детиздате в «Маленькой исторической библиотеке» вышла книга С.Григорьева «Суворов» ( Александр Суворов, 1940 г.). В книге 5 печатных листов, есть рисунки, есть схемы сражений. Сергей Григорьев чрезвычайно талантливый человек. Его книгу «Берко-кантонист» все знают. Знают все книгу «С мешком за смертью». Роман Сергея Григорьева о постройке николаевской дороги замечателен тем, что в нем через все ужасы стройки видно, что все же одновременно создается российский пролетариат, вырастает русский рабочий, который сейчас в романе овладевает техникой, а потом создаст свое государство.

У Григорьева есть книга «Мальчий бунт» книга, превосходная по своему анализу знаменитой морозовской стачки. «Гибель Британии» - умный советский фантастический роман — тоже написан Сергеем Григорьевым. С большого писателя — большой спрос. Спрос большой с нас всех, с советской литературы. Великий народ имел великую историю. Осталась она была в эпосе, в песне, в русской поэзии.

Лев Толстой в «Войне и мире» показал побеждающий народ. Но мы тот роман прочитать не сумели. Про Суворова ставили пьесы, но больше в балаганах. Это к чести балаганов, потому что в балаганах был настоящий зритель. Но Суворова в русской литературе мало. У Толстого он незримо присутствует в виде памяти, в виде воспоминания, овеществленного в шпаге Багратиона. До этого он существовал в одах Державина. Существует он в бесчисленных мемуарах, и вот — почти все. Существует и не осуществлен еще Суворов в сценарии Георгия Гебнера, написанном для Пудовкина. В нем уже есть хорошая роль для актера, который будет играть Суворова, и не решен еще образ полководца.

Мы на столе сейчас имеем повесть о Суворове, напечатанную в «Пионере». Повесть эта создана Григорьевым. И вот эту книжку «Суворов». Не повезло Суворову в литературе. Несправедливо. Сам Суворов хорошо писал стихи, как равный с равным, любил Оссиана, сам печатался в ежемесячных «Сочинениях к пользе и увеселению служащих» в 1756 году.

Писал на интересные темы. У него в царстве мертвых разговаривали о славе Александр и Геростратом и Кортец с Мотецумой. Конечно, он был за Кортеца, но Кортеца он понимал по-своему. Вот как кончался разговор:

«Ты имел також многие почтенные достоинства, коими подлинно превозвышал Мексиканцов: но пороки твои были причиной погибели твоей. Благость моя с союзниками моими и милосердие мое с побежденными; гордость же твоя и тиранство твое над подданными твоими послужили сне главною помощию в завоевании царства Мексиканского, и в покорении оной Гишпанской державе».

Конечно, здесь все наоборот. Испанцы разрушили Мексику, разрушили строй, в котором были черты золотого века. Но дело в том, что Суворов сам — человек трагический именно в силу этого перевернутого понимания жизни. Он рожден великим народом, шел во главе великой армии. Армии, надо сказать, по тому времени неплохо вооруженной. Гражданин Ромм и граф Строганов, под именем гражданина Павла Очера, во время французской буржуазной революции создавали для республики заводы по образцу тульских.

Противоречивость жизни Суворова в том, что он создал тактику и стратегию, выходящие из понимания своего времени, что он создал войско, похожее во многих чертах на войска французской республики, в России Екатерины и Павла.

В книге Григорьева есть моральный облик Суворова, но мало Суворова-полководца. Лучше всего разобрана битва при Куннерсдорфе. Моральный облик, сердце Суворова, его дружба с солдатами нам всем известны, но его военное искусство, колонна, которой он заменил линейный фронт Фридриха, рассыпной строй, который он изредка применял, массирование артиллерии, - все это мало находит отражение в наших книгах.

Вот на странице 35-й: «Войска изготовились, переплыли в лодках Дунай. Берег на той стороне крутой, размытый, поросший кустами. Выстроились в две колонны. В первой — сам Суворов». Вот тут бы про колонны и поговорить. Идет речь про осаду Измаила. Штурм Измаила потряс мир. Байрон удивлялся железной решимости человека, пошедшего на такой шаг. Эмоция боя нам известна, но сколько было пушек под Измаилом, как они подготовляли штурм, как были введены орудия во взятый город для уличного боя, - в книге нет. А между тем под, под Измаилом было больше пушек, чем под Бородином.

И «Наука побеждать» - гениальная книга Суворова — проходит в нашей повести как-то урезано, нет самого простого, нет рассказа, цитаты из книги о том, как обучал Суворов своих солдат снайперской стрельбе. Не показано, что эта выборочная стрельба противопоставлялась шагающей и стреляющей машине Фридриха. Пуля — дура, не вообще, пуля — дура в дурацкой стрельбе, в шумливой стрельбе обезличенного солдата, которого лишают возможности выбора, времени стрельбы. Солдат, понимающий свой маневр, индивидуально борющийся, имеющий свою долю в славе, армия, двигающаяся вне связи со своими магазинами, такая армия, такой солдат выработались, быть может, в борьбе с турками, в борьбе за выход к Черному морю, необходимому для нации.

Великая армия великого полководца, армия, обученная побеждать, не могла победить в Альпах, потому что она шла против истории, поддерживала тот строй Европы, который должен был пасть, и это трагедия Суворова, который не мог правильно поставить себя в истории. Трагедия Суворова — это трагедия справедливой и несправедливой войны. Этого в балаганах показать не могли. Разобраться в том, почему суворовское военное искусство во многом предвосхитило наполеоновское, узнать историческую правду о нем, - вот наша задача. Красная Армия ждет от нас правдивой истории воина. Мы это должны дать в литературе, дать в кино.

В «Чапаеве» есть правильное решение вопроса о воспитании красного командира. Чапаев — унтер-офицер. Его другом был фельдшер. Революция сделала Чапаева командиром. Он хочет по дружбе сделать фельдшера доктором.

Но есть другая мерка — Александр Македонский. Идя к Суворову от Александра Македонского, приходится фельдшера оставить, если он не переучится в обозе.

И начинается спокойный анализ — где должен быть командир, какие должны быть поведение и подвиг командира в разные моменты и в разных условиях боя.

Нам обучать наших командиров товарищескому отношению к бойцу — не надо. Наш командир и наш боец — люди одного класса, одного социального положения.

Не надо нам учить людей храбрости. Храбрость военная — дело трудное, утомительное, не мгновенное, но мы ею хорошо снабжены. Нам нужно поднять уважение к стратегическому мышлению, доверие к маневру, показать храбрость полководца, как храбрость решения.

Я предъявляю к книге Григорьева максимальные требования.

Гениального полководца в русской великой литературе нет. Лев Николаевич Толстой даже доказывал, что и нет таких полководцев, и что Кутузов только одобрял войска, и что фланговый маневр его произошел случайно.

Но из года в год становятся все ярче новые требования. Великое кино Сергея Эйзенштейна — он называл это кино интеллектуальным — оказалось кино живописным. Превосходные ленты Козинцева и Трауберга и Арнштама, ленты ленинградцев, кроме «Великого гражданина» Эрмлера, во многом оказались основанными на старых законах мелодрамы. Дать литературе и кино полководца, не только страдающего, не только доброго или решительного, но и мыслящего, дать полководца как стратега — это наша ближайшая задача. С нас это спрашивают эпоха, наш народ, наша Красная Армия. Суворов должен быть понят и поднят нами, современниками боев Красной Армии. Сергей Григорьев пишет 40 лет, пишет хорошо. Много раз переходил он реки, к которым другие не подходили даже разведать брод. Сергей Григорьев в третий раз должен написать «Суворова» для Красной Армии и для советского народа. Это был бы прекрасный подарок юбиляра. Как это сделать? Суворов запретил в войсках отвечать: «Не могу знать».

Статьи по теме Газетные публикации Виктора Шкловского:

Дневник Виктора Шкловского




Мы читаем быстро. Трамваи, усталость вынужденная разорванность в общении с книгой приучают нас в чтении к торопливости. Текст воспринимается почти кинематографически: посмотрите в троллейбусе она улыбается — как написано! - она засмеялась, но троллейбус уже остановился, книга закрыта, и сеанс окончен.

Шкловского трудно читать в троллейбусе — не получается. Его книги — для медленного чтения, ибо сами они в значительной степени подсказаны медленным чтением. Последняя книга — не дневник в обычном смысле, где приводится нить событий, интимное, ткань дней. Скорее, это кристаллизат, осадок от медленного чтения книг о Пушкине, Тынянове, Маяковском, Толстом, показывающий, что медленное чтение таит в себе иногда удивительные возможности и способность к обновлению текста. Иногда в знакомом и, казалось бы, много раз читанном можно найти крупицы удивительного, нового.

Виктор Шкловский Дневник переплет

В «Дневнике» так же, как и в ряде других книг Шкловского, хотелось бы отметить одну черту его описаний — чувство современности. Пересмотр и переоценка при медленном, порой довольно пестром чтении, извлечение экстракта из литературного материала, преломление его в современности настойчиво интересует его как читателя, критика и исследователя. У истории своя временная логика. Автор словно говорит: прошлое для нас — не только явление, факт, но также и эволюция отношения к нему следующих поколений.

В дневнике — целый ряд разделов, обращенных к прошлому, рассматриваемому в свете настоящего. Таковы, например, заметки об историческом романе. Автор читает Вальтера Скотта, Пушкина, Тынянова и констатирует, что исторический роман приобретает качественное новое содержание.

Шкловский пишет:

«Старый романист, когда писал об истории переплетал ее жизнь с жизнью второстепенного героя. Изображалась история великого человека, но она была отделена от частной жизни...». Старый исторический роман опирался на промежутки в истории «... ограничивал деятельность человека, он был романом про любовь и войну».

В советском историческом романе принципиально иначе рассматриваются события прошлого.

Советский исторический роман создает новую картину истории, беря из истории новые ценности и рассматривая деятельность человека в трудовой непрерывности. Исторические романы Тынянова и Алексея Толстого могут служить тому лучшим примером.

С этой точки зрения для Шкловского особенно неприемлем, странен и несовершенен статический образ Пушкина в книге Вересаева «Пушкин в жизни». Пушкин у Вересаева дан во времени плоскостно, и все, обогащающее для нас образ поэта и для нас наиболее ценное, все, что современность открыла нам в жизни Пушкина, - в книге исчезает. «Гений, - замечает Шкловский, - приближает будущее к себе тем, что он его создает»... «В книге же Вересаева Пушкин не дан в той части, которая приближает к нему будущее. Книга искажает пушкинский образ».

Это стремление найти новую современную точку зрения, отталкиваясь от старого, установить элементы наших и будущих воззрений на пройденные события приводит часто Шкловского к заключениям наблюдательным и интересным.

В очерке «О счастливой и долгой молодости» Шкловский пишет, что одним из двигающих стимулов времени было тщеславие, сменявшееся затем самолюбием. Таков был, например, Толстой в молодости. Психология современной советской молодежи стала иной:

«Прежде всего исчезло тщеславие, - пишет Шкловский. - Слава рождается без тщеславия».

«То, что Толстой называл барьером доблести, сейчас чрезвычайно повысилось. То, что людям неизменно казалось подвигом, сейчас считается молодежью нормальным результатом их жизни, их положения в обществе».

Здесь так же, как в других книгах Шкловского, наблюдение движимо историческими контрастами. Подобные временные и литературные аналогии — неизменный метод для вывода и анализа.

Рассказывая историю водных каналов в старой России, Шкловский не только сопоставляет, но и приучает читателя к историческому масштабу. В прошлом люди не столько строили, сколько мечтали о возможности строить. «История каналов России, - замечает Шкловский, - это история многих неудач». Неудачей были и Вышневолоцкая система и Епифанские шлюзы, и Тихвинская система, и дожившая до наших дней Мариинская система.

«... самая длинная — Мариинская, и то она была так скромна, что в народе звалась не каналом, а канавой».

Прослеживая прошлое по документам, мы лучше ощущаем грандиозность масштабов современности. В представлении читателей возникает фон событий. Так, трагическая биография Ломоносова служит для Шкловского фоном для оценки масштабов современной науки. Ломоносов был академиком, но какова была Академия в то время?

«... Академия в это время сильно занималась устройством придворных фейерверков, транспарантов. В Академии был свой профессор аллегории. Академия занималась фабричным производством лести, и одописец ей был нужен. Оды Ломоносова должны были прокормить его химию».

И эта длинная и тягостная история неудач в развитии русской науки и техники закончилась в наши дни:

«Удачу нашей страны создали большевики, создал Сталин. Они изменили нашу географию, нашу историю и биографии наших людей. Они слили в новой советской науке теорию и практику». Подобным методом сталкивания фактов, методом перемещения Шкловский пользуется почти непрерывно. Отдельные факты, положения и цитаты, как кегельные шары, ударяются один о другой и, отталкиваясь, получают движение в новом и неожиданном направлении.

Структурно очень нестройны очерки: «Рассказ о Толстом», «О Маяковском». Отдельные, порой очень интересные заметки лишены стержневой идеи и композиционно рассыпаются. Напротив, целостно, ярко и просто дан образ замечательной женщины Советской страны — депутата Верховного Совета СССР — Прасковьи Пичугиной.

Книги можно писать двояко. Одни пишут книги, строя изложение на стержне единой темы, и в последовательном ряду произведений исчерпывают круг интересующих их вопросов. Другие считают такую форму условной, пишут фрагментарно и мозаично, давая в каждой написанной книге некий конгломерат из ненаписанных.

Шкловский относится ко второму типу писателей. Почти во всех своих книгах он анализирует понемногу Толстого, Пушкина, не забывая и о Стерне. Но и в рамках одной книги, в «Дневнике», за развитием одной и той же мысли нужно гоняться по различным главам книги.

Рассматривая композиционно текст Шкловского, мы убеждаемся, что не объем книги, не размеры очерка или главы определяют целостность впечатления. Все крупное структурно нестройно, нужно текст дробить еще и еще, и мы приходим к абзацу.

Наиболее законченной и завершенной частью писаний Шкловского является отдельный абзац, отдельная фраза. Он вводит читателя в свой выношенный, концентрированный мирок, поднимает образ, развивает его до предельной насыщенности, завершает его и оканчивает, отчеркивая от окружающего красной строкой.

«Эстетизм запирает человека, и он летает, как муха, внутри пустого графина». Образ завершен, впечатление не идет к последующему. Иногда это кажется вкусом оператора, влюбленного в кадр и совершенно равнодушного к художественному целому.

«В голой комнате на столе стоит стакан чуть дымящегося чая. Кадр очищен и даже пар над стаканом имеет точную значимость, он показывает количество времени от ухода хозяина дома и поддерживает ожидание» («Гамбургский счет»). Или из того же «Гамбургского счета»:

«Памятники Петербурга» - сперва реальные памятники определенного города, затем они превращаются в монтажную фразу и в знаки, при чем Медный Всадник обозначает торжество и в клеточном монтаже равен удару палки по барабану. Краны и памятники, фанфары и барабан обращаются в знаки и слова».

Это я бы сказал, повышенное, прямо болезненно развитое, операторское ощущение языка форм, языка вещности переводит на немой язык кадра эмоции, выражая их своей вещной логикой.

Стиль Шкловского афористичен. Писатель ищет короткого абзаца, веского, концентрированного слова, нужного эпитета. Его образ ограничен несколькими строками, его мысль сдавлена узостью строки. Когда он пишет:

«Ломоносов жил в шумной опале. Он представлял собой нелюбимую достопримечательность русской науки», - это не только определяет, но и завершает, это и текст и эпилог, - почти памятник. Тексты Шкловского похожи на минералогическую коллекцию, в которой камни, каждый отдельно, уложены на ватные подушечки. Пишет ли Шкловский исторический очерк или дневник — в тексте обычно преобладает не показ мира, не образы людей, а отношения к миру, анализ событий и явлений. Интересные заметки, новые точки зрения, удачная цитата исходят от наблюдателя, исследователя с крайне развитой рефлексией. И там, где форма стесняет автора меньше всего (например, в «Дневнике»), его письмо становится наиболее естественным.

И даже там, где Шкловский повествует о личных встречах — с Блоком, Маяковским, - рассказ человека тотчас же переходит в рассказ о мнениях, в критику мнений, а затем образы и Блока и Маяковского растворяются в извилистых струях обычной манеры его письма.

Как всегда, скуп и лаконичен у Шкловского пейзаж.:

«Невысокое, довольно плоское небо лежало над Петербургом. С края небо было загнуто розовым».

Чаще всего он хочет с изображением природы словно поскорее разделаться и перейти к более содержательному повествованию. Шкловский в одной из своих ранних книг, впрочем, и сам признается в своем безразличии к изображению природы:

«Я так устал от сравнений, - пишет он, - что следующий раз, когда мне придется описывать облака, то я напишу так: «И над цементными заводами, над Новороссийском шли прежде описанные облака («Гамбургский счет»).

Книга окончена — и мы видим, что в этих, внешне разрозненных страницах есть внутренняя логика, какая-то единая линия.

Систематическое и внимательное изучение приемов творчества в свете современных требований, транспозиция явлений прошлого в современность и переработка, пересмотр литературы прошлого приводит Шкловского не только к дифференцированному определению всего подлинно нового и современного, но и к стремлению увидеть дальнейшее развитие литературы. Не становясь в позу пророка, Шкловский много пишет о литературе будущего, отталкиваясь от прошлого и предугадывая стилевые концепции завтрашнего дня.

Об этом он говорит, в немного риторическом стиле, и сам:

«Я вижу через гору времени, через горы наших сегодняшних неудач, через боль подагры от солей старого искусства, - вижу новое время».

С.Соловьев Литературная газета №22 (1939-1940 гг.)

Статьи по теме Газетные публикации Виктора Шкловского:

Виктор Шкловский Судьба Аксакова